Отрывки из произведений Cмольникова

1.

Русские по-разному  попадали в Китай. Мне рассказывала одна старушка, как она с мужем ехала из Сибири на станцию Бухэду. Они везли с собой на телегах сруб русской избы. Я тогда не спросил ее, каким путем они добирались, но, скорее всего,            через пограничную станцию Маньчжурия на Майлар. От Майлара до Бухэду — две станции. Дорога в то время ещё не действовала, и         ехали  они, наверное, около тысячи километров по полупустыне и степи.

Здесь будет уместно вспомнить историю одного русского миллионера, назовем его Иваном Зарубиным. Он мальчишкой поступил работать к русскому купцу, жившему в Монголии и скупавшему у монголов шерсть. Купец быстро оценил природную смекалку Вани, сделал его своим доверенным лицом и посылал на лошадях отвозить деньги в русский банк в Троицкосавск. А Ваня учился у купца, как нужно делать деньги. Однажды, уже, очевидно, выучившись этому искусству, он, вместо того чтобы везти большую сумму денег в Троицкосавск, повернул свой караван на юг, прибыл в Китай и осел в Тяньцзине. Там Иван построил большую шерстомойку (Тяньцзинь был центром торговли с заграницей шерстью, пушниной и кишками для колбас) и начал богатеть. Вскоре он выстроил себе замок — иначе этот дом и не назовешь — единственный в Тяньцзине. Автором проекта был, наверное, какой-то немецкий архитектор, потому что оно напоминало небольшой замок немецкого барона. Зарубин начал устраивать приемы и приглашать к себе иностранцев, проживавших в Тяньцзине. В те годы их было не так уж много — порядка нескольких сотен, а русских — и вообще почти не было. На приемах у Зарубина поили шампанским, поэтому в иностранных кругах его так и прозвали — «мистер Шампански». Он был женат. Детей у него не было, и он взял на воспитание мальчика и девочку. Его приемный сын был моим другом детства.

С началом первой репатриации советских граждан в СССР (в 1947 году) «мистера Шампански» обуяла       тоска по Родине, и он поехал. Когда-то в разных городах царской России у него были        собственные дома, и вот в одном  из них ему дали комнату и назначили сторожем  здания. Его сын не хотел мириться с таким положением и уехал за границу. Мы        как-то случайно встретились с ним в Шанхае. Он холодно посмотрел на меня и сказал: «Руки я тебе          не подам, я слышал, что у тебя советский паспорт».

Все эти истории я рассказал для того, чтобы читатель понял, как русские оказались в Китае и, главным образом, в Маньчжурии.


2.

Русские по-разному  попадали в Китай. Мне рассказывала одна старушка, как она с мужем ехала из Сибири на станцию Бухэду. Они везли с собой на телегах сруб русской избы. Я тогда не спросил ее, каким путем они добирались, но, скорее всего,            через пограничную станцию Маньчжурия на Майлар. От Майлара до Бухэду — две станции. Дорога в то время ещё не действовала, и         ехали  они, наверное, около тысячи километров по полупустыне и степи.

Здесь будет уместно вспомнить историю одного русского миллионера, назовем его Иваном Зарубиным. Он мальчишкой поступил работать к русскому купцу, жившему в Монголии и скупавшему у монголов шерсть. Купец быстро оценил природную смекалку Вани, сделал его своим доверенным лицом и посылал на лошадях отвозить деньги в русский банк в Троицкосавск. А Ваня учился у купца, как нужно делать деньги. Однажды, уже, очевидно, выучившись этому искусству, он, вместо того чтобы везти большую сумму денег в Троицкосавск, повернул свой караван на юг, прибыл в Китай и осел в Тяньцзине. Там Иван построил большую шерстомойку (Тяньцзинь был центром торговли с заграницей шерстью, пушниной и кишками для колбас) и начал богатеть. Вскоре он выстроил себе замок — иначе этот дом и не назовешь — единственный в Тяньцзине. Автором проекта был, наверное, какой-то немецкий архитектор, потому что оно напоминало небольшой замок немецкого барона. Зарубин начал устраивать приемы и приглашать к себе иностранцев, проживавших в Тяньцзине. В те годы их было не так уж много — порядка нескольких сотен, а русских — и вообще почти не было. На приемах у Зарубина поили шампанским, поэтому в иностранных кругах его так и прозвали — «мистер Шампански». Он был женат. Детей у него не было, и он взял на воспитание мальчика и девочку. Его приемный сын был моим другом детства.

С началом первой репатриации советских граждан в СССР (в 1947 году) «мистера Шампански» обуяла       тоска по Родине, и он поехал. Когда-то в разных городах царской России у него были        собственные дома, и вот в одном  из них ему дали комнату и назначили сторожем  здания. Его сын не хотел мириться с таким положением и уехал за границу. Мы        как-то случайно встретились с ним в Шанхае. Он холодно посмотрел на меня и сказал: «Руки я тебе          не подам, я слышал, что у тебя советский паспорт».

Все эти истории я рассказал для того, чтобы читатель понял, как русские оказались в Китае и, главным образом, в Маньчжурии.


3.

Китайцы ценят хрустящие свойства пищи. Это свойство особенно присуще молодым побегам бамбука — сваренные и поданные с соевым соусом они очень хороши. Китайцы любят подробно описывать все свойства пищи, называя при этом сладкие, солёные, кисло-сладкие, кисло-солёные, горьковатые, горькие и прочие оттенки вкуса.

В китайском рационе есть некоторые особенности: например, в нём больше рыбы, чем мяса, она дешевле. В провинции (об этом мне рассказывал один бельгийский миссионер) крестьяне из-за дороговизны почти не едят мяса. Они разводят свиней белого, как у нас, и чёрного цвета, но их мясо идёт на продажу богатым помещикам. Не едят свинину только китайские магометане и евреи (по религиозным соображениям), но им можно есть баранину и говядину. Корова не считается в Китае священным животным, как в Индии. Вообще китайцы не склонны гастрономию смешивать с религией и предрассудками. В пищу здесь идут варёные жуки, лягушки, маленькие «рисовые» птички, которым откусывают головы и оттуда высасывают мозг, а бычьи хвосты, тушённые в соевом соусе, вообще считаются деликатесом.

Заменой хлебу служит рис, но это, главным образом, на юге. На севере китайцы готовят хлебные пампушки, блины и толстые лепёшки, слегка поджаренные на масле, но без соли.

Широко употребляется в пищу арахис. Существует два сорта арахиса: крупный — выращиваемый на севере Китая, и мелкий — на юге. Крупный сорт вкуснее, и китайцы делают из него массу сладостей: запекают в сахаре или покрывают тонкой сахарной корочкой, белой или розовой. Арахис можно есть сырым или жареным. Для употребления сырым арахис вымачивают в каком-то соусе, тогда он становится мягче и по вкусу напоминает миндаль. Очень хорош жареный арахис, особенно, если бросить его в сладкий чай. Поджаривать арахис можно на обычной сковородке, всё время помешивая. Если его слегка пережарить, то зерна станут коричневыми. Такой арахис хорош с холодным пивом, особенно, если его сверху обсыпать солью.

То, что я здесь называю вкусным — мое личное мнение. Оно во многом совпадает со взглядами китайцев, но не всегда. К примеру, я никогда не ел трепангов, потому что мне не нравится их вид. Понятно, что это не аргумент. Мне не нравится вид «тухлых» яиц, которые долго выдерживают в земле, чуть ли не в извёстке. Не знаю, какие они на вкус, никогда их не пробовал. Белок у них зелёный, желток — непонятно какой, мокрый. Зато подавляющее число китайских блюд очень хороши. Копчёная рыба, которую хозяйка коптит прямо перед обедом, превосходна. Китайские пельмени, приготовленные из нескольких сортов мяса с зеленью, могут поспорить с сибирскими. Китайцы славятся мастерством готовить и супы.

Читатель, конечно, прекрасно понимает, что о вкусах не спорят. Мои дед и бабушка, например, говорили, что китайские овощи никуда не годятся по сравнению с русскими: «Русский огурец! Только в комнату войдешь, уже чувствуешь». Возвращаясь из Англии в Китай в 1948 году, я беседовал в Пенанге (Малайзия, ныне Кенанг) с молодым китайцем, который спросил меня: «Скажите, правда, что будто бы в Китае, мне это говорил мой дед, все фрукты и овощи пахнут лучше, чем здесь?». У меня тогда возникла мысль: может быть, с годами чувство обоняния стирается и старый человек не так остро чувствует запахи. А может, это лирика прошлого? Или гастрономический шовинизм? — русский огурец всё-таки лучше.

Я уже упоминал о том, что китайское эстетическое чутье отражается          на приготовлении пищи. Например, летом китаянки из самых бедных семей готовят обед или прямо на тротуаре, или у открытых дверей (не так жарко), и можно видеть, что и в самой бедной семье пищу готовят так же, как в дорогих ресторанах, только меню во много раз беднее. Пучок лука китаянка обязательно продольно нашинкует и аккуратно разложит на одной тарелочке, на другой у неё будет солёная капуста, в чашечке — соя, которая служит и приправой, и солью. Рис варят так, что отдельные зерна не слипаются. Креветки, внешне некрасивые, готовят в виде нежно-розовых колобков и подают с зелёным горошком.

В состоятельных семьях был, конечно, повар, и не один. Повар в китайской семье — persona grata, и его называют почтительно: «да-ши-фу» — великих дел мастер. Но эти «великих дел мастера» полностью хозяйку не заменяли. Кулинария — слишком важное искусство, чтобы женщины могли уступить его мужчине (хотя все известные в истории повара — мужчины, заметьте, — ни одной женщины). Китайская хозяйка должна была блеснуть перед гостями своим искусством, часто отсутствующим. Она шла на кухню, чтобы приготовить какое-то особенное блюдо. Гости обязаны были её за это хвалить. А повар, если он и готовил это блюдо за неё, молчал.

Каждое утро повар ходил на базар. Это целый ритуал. Знакомые лавочники просто стелились перед ним, желая угодить: нельзя же потерять выгодного покупателя. В иностранных семьях — так было принято — повар-китаец, отчитываясь перед хозяевами о расходах, мог в свою пользу набавлять стоимость купленных продуктов до десяти процентов. Если он набавлял больше, то это считалось почти воровством. Вообще в этом была какая-то справедливость: если хозяева приезжали в Китай грабить местное население, то почему повара не могли грабить своих приезжих хозяев? А потом, что значили для иностранца эти десять процентов? Если фунт яблок стоил десять центов, а повар в отчёте ставил одиннадцать, что от этого менялось? Если хозяин получал в своей иностранной фирме восемьсот китайских долларов в месяц, а повару платил только десять, то, думаю, можно понять повара, который выгадывал себе лишних десять долларов в месяц.

Нужно заметить, что до войны продукты в Китае были очень дешёвыми, а фрукты вообще ничего не стоили. Помню, в 1923-м или 1925 году в Тяньцзине мы жили в одном доме с родственниками. Нас было десять человек: моя тётка с двумя детьми, дядя с женой, тёщей и ребёнком, моя мать, отчим и я. Повару каждое утро давали один серебряный доллар, и на эти деньги он кормил нас всех. Правда, это было более пятидесяти лет назад.

Любопытную историю о поварах, этих «великих дел мастерах», описывает в одной из своих книг Даниэле Варэ, итальянский посол в Китае в 1911 году.

В Пекине проживала молодая английская чета. У них было два повара — родные братья. Как-то супруги разругались и целый месяц друг с другом совсем не разговаривали, даже ели в столовой в разные часы, чтобы не видеться. К хозяину дома каждый вечер приходил повар «номер один» и подавал счёт за сделанные за день покупки. Хозяин с ним рассчитывался. Через месяц супруги помирились, и англичанин с удивлением узнал от жены, что к ней каждый вечер приходил повар «номер два» и подавал точно такой же счёт, который она ему оплачивала. Англичанин страшно взбесился, вызвал повара «номер один» и потребовал объяснений. Повар «номер один» ответил ему с невозмутимым видом: «Хозяин, уже более месяца, как я поссорился с моим братом, мы с ним не разговариваем, и я не знаю, что он делает». Англичанин, пребывавший в течение месяца точно в такой же ситуации, не знал, что ответить, и инцидент был исчерпан.

Всякий китайский обед начинается с зелёного чая с тыквенными, арбузными и подсолнечными семечками. Чай этот длится час, два, три, пока не соберутся все гости. Хозяин ждёт, потому что не знает, сколько придёт гостей. Если европейский хозяин обычно боится, что гостей придёт меньше, чем он пригласил, то китайский хозяин находится в более трудном положении: гостей может быть больше, чем он рассчитывал. Для выхода из этого положения в Китае придуманы круглые столы. Они складываются пополам и стоят вдоль стен. За круглый стол можно посадить любое количество людей. А пищи готовится столько, что уходящим гостям остатки заворачивают в бумагу, чтобы они и дома могли поесть и вспомнить гостеприимного хозяина.

С едой связаны некоторые правила этикета, которые характерны только для Китая. Например, после угощения фруктами китайцы подают полотенца, смоченные в ароматизированном кипятке. Таким полотенцем вытирают сперва лицо, а затем руки. Впрочем, в китайском этикете есть и некоторые погрешности, для европейцев совершенно недопустимые. Китайцы спокойно сплевывают кости на скатерть, и скатерть после ужина выглядит ужасно. С такими манерами, по-моему, было бы проще не накрывать стол скатертью вообще.


4.

Самыми интересными для меня были дни, когда к Лемперту приходили жёны русских купцов (их было немного), для того чтобы с ним посоветоваться. Лемперт весь преображался. Он, несомненно, был актёром в душе. Входила какая-нибудь дама, обычно без шляпки, чтобы было видно её прическу. От неё пахло дорогими французскими духами. Это были или «Шанель №5», или «Шалимар». Для посетителей в кабинете стояло два глубоких кожаных кресла. Очень удобных зимой и непереносимых летом.

Лемперт усаживал клиентку в кресло, а сам отходил к камину. На полу у камина, как обычно, лежал ограничитель для падающего из очага горящего угля, высотой сантиметров в десять. Лемперт был невысокого роста. Он вставал под портретом Павлова на ограничитель, становясь, таким образом, на десять сантиметров выше, и его голова оказывалась на одном уровне с головой известного физиолога: симбиоз двух великих умов. Рядом с портретом Павлова находилась красивая китайская ваза с белыми и жёлтыми хризантемами. А вокруг на столах были разложены неведомые инструменты и аппараты. В глубине комнаты стоял колоссальный старомодный электрокардиограф, сломанный и давно не работающий. Лемперт пользовался новейшими американскими электрокардиографами, но этот был важным элементом интерьера.

Обычно я сидел за длинным столом в стороне и, подсчитывая кровяные шарики, с наслаждением слушал разговор шефа с пациенткой.

«Слушаю вас, мадам. Ох!.. Простите, у меня так болит бок, — он корчился от несуществующей боли. — Вчера всё утро играл в гольф, и сейчас так ноют мышцы». В гольф он, конечно, не играл: это было дорогостоящее удовольствие, а Лемперт мотом не был. Но если человек играл в гольф до боли в боку, это его ставило очень высоко в глазах русской эмиграции. «Итак, сударыня, я слушаю вас».

«Доктор, мой врач говорит, что у меня колит, и возможно, тропический. У меня бывают такие боли в боку, как у вас после гольфа. Я так страдаю, что даже бываю холодна с мужем (опустила веки, изобразив смущение). Какой анализ нужно сделать, чтобы знать, что со мной? Я не боюсь правды. Скажите, какой у меня колит?»

Лемперт приходил в восторг. В халате, наглухо застёгнутом у шеи (из-за жары мы надевали халаты на голое тело и поэтому так их застёгивали), он стоял на десятисантиметровой высоте и обдумывал текст речи.

«Мадам, что вам сказать? Ваша болезнь, моя болезнь, болезнь герцога Эдинбургского, болезнь всякого человека так легко не определяется. Вот здесь Павлов (поворачивается к портрету)… Как он работал! Рефлексы, слюна, собаки, много собак… И терпение. Много терпения!»

Лемперт сходил с пьедестала, подходил к своему столу и притрагивался к никогда не читанному толстому тому Топли и Уилсона: «Вот здесь Топли и Уилсон, мои учителя, столпы мировой иммунологии. А вы думаете, мадам, что они смогли бы так сразу ответить на ваш вопрос? Нет, нет. Не смогли бы».

Затем Лемперт возвращался на свой «насест» у камина. У него были очень красивые глаза. Дамы его называли «сероглазый король». Лемперт слегка опускал веки: «Сударыня, мы должны полностью, как теперь говорят, комплексно, да, именно комплексно, обследовать вас. Колит! Колит!.. А что такое колит?.. Я знаю? Нет, без анализов не знаю. Давайте сделаем так, мадам. На следующей неделе я специально попрошу профессора Раубичека, профессора Венского университета, и американского профессора Хауата, профессора Манильского университета, заняться вашим случаем. А потом я приглашу вас. Ваш телефон у меня есть?.. Нет. Сейчас запишу. И мы все вместе этот вопрос обсудим».

Когда эта мадам получала счёт за анализы на баснословную сумму, она была счастлива. Этот счёт она могла показывать своим знакомым, чтобы те знали, что ей стоил её кишечник. Этим счётом она могла утереть нос мужу и потребовать новую норковую шубу к осени.

Её врач был счастлив, что послал её к Лемперту. Лемперт тоже был счастлив. И бухгалтер Лемперта был счастлив. Все были счастливы, исключая, может быть, Павлова и Топли с Уилсоном. Но их мнения никто не спрашивал.

Милый Лемперт был мастером светской лжи. Меня он представлял врачам и пациентам так: «Познакомьтесь. Доктор Смольников. Он любезно согласился помогать нам в клинической патологии». А на самом деле я был рад работать у него за четыреста юаней в месяц, потому что мы почти голодали. Он поручал мне самые разнообразные процедуры, за что я ему благодарен. Я должен был брать желудочный сок, определять кислотность и прочие вещи. Брал кровь и считал белые и красные кровяные шарики, красил мазки крови, определял средний диаметр красных кровяных телец.

Иногда Лемперт посылал меня брать кровь на дому. Эту работу я очень не любил, но делать было нечего. Как-то я поехал к одной молодой американке, которая заболела неизвестно чем, и у неё нужно было взять кровь на полное исследование и на реакцию Вассермана /метод диагности сифилиса, примеч. ред./, так как она собиралась выходить замуж, а американские законы требовали этот анализ и у жениха, и у невесты. В Шанхае этот закон утрачивал всякий смысл прежде всего потому, что там существовали лаборатории, руководители которых звонили врачу и спрашивали: «Доктор, какую вам нужно реакцию? Отрицательную или положительную?» Да и всем было известно, что несколькими вливаниями новарсенола можно положительную вассермановскую реакцию превратить в отрицательную.

Я приехал к больной, разложил около открытого окна на столике все свои инструменты и зажёг спиртовую лампочку для сушки стёкол с мазками крови. Кровь я у неё взял, но в этот момент подул ветер, и лёгкая занавеска колыхнулась внутрь комнаты, как раз к спиртовке. Занавеска загорелась. Я бросился её тушить. Потушил. Когда взял пипетку с кровью, то увидел, что кровь в ней успела уже свернуться. Я, по глупости, решил растворить её спиртом, но кровь сразу же превратилась в какой-то твердый комок. У меня остались лишь мазки для общего анализа и кровь на реакцию Вассермана. Ехал я в лабораторию и думал, что мне здорово попадёт. Но Лемперт был не таким человеком. Он только сказал, что не надо было промывать пипетку спиртом. «В следующий раз у вас получится лучше». А пока послал американке счёт. Интересно, накинул ли он ещё процентов двадцать за тушение пожара в спальне сотрудником его лаборатории?

Кроме анализов крови, я готовил срезы гистологических препаратов для профессора Раубичека, потом красил их, точил микротом (нож для сверхтонких срезов) — и мне становилось всё скучнее и скучнее.

У Лемперта я проработал шесть месяцев — до октября 1941 года. Уже началась инфляция, и деньги, которые я получал, почти ничего не стоили. Моей зарплаты не хватало даже на необходимые продукты. Я долго раздумывал и, наконец, решился попросить у Лемперта прибавку. Тот ответил мне, что посоветуется с компаньонами. Они отказали. К счастью, на одном из заседаний Шанхайского медицинского общества ко мне подошёл доктор Скуайрс из фирмы «М» и спросил, не хочу ли я перейти работать к ним. С отъездом Андерсона у них осталось три доктора. Количество пациентов нисколько не уменьшилось, и врачи задыхались от работы. Доктор Литтл, которого они пригласили приехать в Шанхай, от их предложения отказался, поступив на британский военный флот, так как в Европе уже шла война. Именно этот отказ и решил мою судьбу.

Я сказал Лемперту, что англичане приглашают меня в свою фирму. Он поговорил с компаньонами и сообщил, что моя зарплата будет теперь шестьсот юаней. Англичане предложили мне тысячу плюс возможность клинической работы. Поскольку работу в лаборатории я воспринимал как вынужденную и посвящать свою жизнь изучению кала и мочи меня никак не прельщало, то я сказал Лемперту, что ухожу. В ответ он сперва страшно рассердился, но буквально через полчаса отошел и стал очень любезен. Он понял, что из этой английской поликлиники к нему идёт большое количество заказов на анализы, поэтому ссориться со мной, а значит и с англичанами, ему просто ни к чему. Мы расстались друзьями.

В назначенное время я пришел в фирму «М», чтобы встретиться с моим новым шефом и его коллегами. Доктор Эрик Гонтлетт был старшим в это фирме. Кроме него, там работали Бертон и Скуайрс. Это всё, что осталось от большой поликлиники.

Поликлиника находилась в самом шикарном здании на набережной. Встретились мы в кабинете Бертона. Около стола стоял Гонтлетт — высокий, худой, в белом пиджаке, рядом — молодой и красивый Скуайрс. Бертон сидел на кушетке для осмотра больных, положив одну ногу на кушетку, а другую, с протезом, спустив вниз. (Ему оторвало ногу во время битвы на Марне в Первую мировую войну). Разговор был короткий, поскольку Гонтлетт и Бертон хотели лишь посмотреть, как я выгляжу и как говорю по-английски. Гонтлетт сказал, что я могу начать работу с 1 октября 1941 года и они берут меня на шесть месяцев (обычный испытательный срок). Мне нужно было доработать у Лемперта ещё две недели, но через несколько дней после моего визита позвонила секретарша английской поликлиники и сказала: «У доктора Гонтлетта завтра важные похороны, на которых он должен обязательно присутствовать (наверное, какой-то его неудачный хирургический случай, — подумал я). Не будете ли вы любезны прийти на работу завтра?» Я дал согласие.

Лемперт спокойно отнесся к моему досрочному уходу, и на другое утро из своей трущобы я шел на работу в самый шикарный дом на набережной Шанхая.


5.

В том же году была объявлена репатриация советских граждан из Шанхая для всех желающих. Из пятнадцати тысяч советских граждан, проживавших в Шанхае, пять тысяч решили уехать. В русских эмигрантских кругах, да и в иностранных тоже, сразу же начался ажиотаж. В то время в Шанхае было две советских газеты, кажется, три белоэмигрантских и несколько иностранных. Между прочим, одна советская газета (кажется, «Новости дня») была частной. Она принадлежала не советскому правительству, а В. Чиликину, и отражала советскую точку зрения, потому что Чиликин принял советское гражданство. Другую газету учредило, по-моему, объединение советских граждан, то есть она тоже была частной, кооперативной газетой. Советский генеральный консул мог, очевидно, что-то советовать редакторам этих газет, но не более того. Например, когда наши войска в день объявления войны Японии вступили в Маньчжурию, Чиликин выпустил свою газету с большим аншлагом: ВСЯ МАНЬЧЖУРИЯ НАША! Гоминьдановцы отреагировали быстро: наняли группу китайских хулиганов (или это были переодетые полицейские), и те камнями вышибли окна в редакции чиликинской газеты.

В один из ноябрьских праздников, когда советское генеральное консульство пригласило иностранный дипломатический корпус и советских граждан на прием, была организована антисоветская демонстрация. Сотни китайцев дефилировали перед окнами консульства и выкрикивали антисоветские лозунги, однако всех гостей, шедших в консульство на прием, любезно пропускали. Советский военный атташе, стоявший у окна со своим американским коллегой, спросил: «Что, дорого обошлась вам эта антисоветская демонстрация?» Американец улыбнулся и ответил: «Ну что вы, принимая во внимание курс американского доллара на сегодня, она стоила очень дёшево».

Репатриация взбудоражила эмигрантскую прессу, и та усердно обливала грязью Советский Союз и советскую колонию Шанхая. Английские газеты тоже включились в эту полемику, но на более интересном уровне. Не обошла она стороной и английскую газету «Норд Чайна Дэйли Ньюс», что в переводе означает «Северокитайские ежедневные новости» (как Шанхай очутился на севере Китая, остается загадкой).

У английской прессы есть замечательная традиция — систематически публиковать письма читателей на имя главного редактора, для чего существует самостоятельный отдел газеты. Письма могут быть на любую тему. Разрешается ругать и самого редактора, не применяя, естественно, грубых выражений. Его нельзя назвать идиотом или сумасшедшим, но можно написать, что «ваше мнение сильно отличается от мнения большинства людей» или «ход ваших мыслей кажется мне странным и вызывает удивление». В начале этого отдела стоит эпиграф: «Редакция газеты не отвечает за мнения, высказываемые авторами писем». Эта удобная формула позволяет редактору плевать на мнения авторов писем, а тем самым дает возможность писать всё, что они хотят. Поэтому раздел всегда интересен и злободневен.

В полемике, опубликованной в газете «Норд Чайна Дэйли Ньюс», приняли участие и англичане, и советские граждане, и белые эмигранты. Газетная баталия длилась несколько недель. Писали зло, часто остроумно, иногда просто глупо, но читать было очень интересно. Единственным условием для опубликования письма было приложение к нему визитной карточки с указанием домашнего или рабочего адреса. Допускалось применение псевдонима, но с обязательным приложением визитной карточки.

Бумажная битва закончилась совершенно неожиданным образом. Утром я приехал на работу в автомобиле (после окончания войны фирма купила мне старенький «Моррис», и велосипед я бросил) и прошёл в кабинет к секретарше, чтобы просмотреть свежую газету. Среди писем редактору мне попалось совершенно блестящее письмо, написанное то ли советским гражданином, то ли русским, симпатизирующим Советскому Союзу, которое, как выражаются англичане, «редактором пол подтирало». Письмо заканчивалось стандартной формулой вежливости: «Сэр, я остаюсь вашим покорным слугой…», — и внизу стояла подпись. Фамилия мне показалась странной — двойная через тире и какая-то непонятная. Я внимательно её прочёл ещё раз и буквально обалдел. Английскими буквами было написано такое русское трехэтажное ругательство, о существовании которого я не подозревал и которое позже в СССР никогда в применении не слышал.

В то время у нас работала русская секретарша — Наталия Александровна Менде (урожденная баронесса фон Дрентельн), высокая, красивая, уже немолодая дама. Она окончила Смольный институт и была воплощением этикета и благовоспитанности. Я решил проверить её реакцию на загадочную фамилию.

«Наталия Александровна, — сказал я, протягивая ей газету, — сегодня есть интересное письмо редактору с очень необыкновенной русской фамилией. Вот посмотрите».

Она взяла газету, надела очки и начала читать. Дойдя до фамилии, она тоже «споткнулась», но мгновенье спустя вскочила, схватившись за голову, и с криком: «Боже! Какой ужас!» — выбежала из кабинета.

Под необыкновенной фамилией, как и полагалось, был напечатан адрес, и я решил посмотреть, где всё-таки живёт этот остроумный человек. Шофёр привёз меня к большому пустырю, обнесённому красной кирпичной стеной. Этот участок, на улице Бьющего Ключа, знали все шанхайцы: он принадлежал багдадской миллионерше Лизе Хардун, которая много лет грозилась построить здесь нечто грандиозное. Конечно, участок имел и свои номера, но такого номера, какой был указан в газете, никто никогда не видел. Всю эту ситуацию и использовал автор нашумевшего письма. Он пошел в китайскую типографию и оформил срочный заказ на сто визитных карточек, указав для них свою «историческую» фамилию и адрес пустого места. Через час карточки были готовы. Он приложил визитную карточку к своему письму и отправил его в газету. Третий помощник младшего редактора, которому был поручен отдел писем, не обратил внимания на фамилию. В его функции входило чтение писем с единственной целью — не допустить неуважительных выражений в адрес королевы Великобритании. А так как письмо касалось советской репатриации, то он, не колеблясь, отдал его в набор. К этому времени русских служащих в газете уже не было, так что письмо появилось во всей своей первозданной красе.

В то утро сначала хохотали все русские шанхайцы — и советские, и эмигранты, а чуть позже, после объяснения иностранцам тонкостей русского юмора, потешался уже и весь иностранный Шанхай. Не смеялся только Пейтон-Гриффин, редактор газеты: он был взбешён. Его реакцию усугублял ещё и тот факт, что жена у него была русская и бедняга не имел ни малейшего шанса скрыть от неё этот скандал. Удар нанесли ему, несомненно, ниже пояса.

На другой день в отделе писем газеты было напечатано следующее извещение, вполне обычное и принятое, когда полемика длится очень долго: «В виду того, что всем сторонам была дана полная возможность высказаться по поводу советской репатриации, дальнейшая полемика по этому вопросу прекращается. Редактор».

Я был немного знаком с Пейтон-Гриффином. Грузный человек высокого роста, он, как-то выходя после обеда из Шанхайского клуба, поскользнулся на ступеньках, упал и сломал себе лодыжку. Я отправил его в «Кантри Госпитал», где ему наложили гипсовую повязку. На следующий день, делая обход, я зашёл в его палату. Он сидел со свирепым видом, обложенный свежими газетами. «Вот прочитайте, док, — сказал он, протягивая мне газету, — что пишет обо мне этот «богом-проклятый-сукин-сын».

Это была американская газета, конкурирующая с «Норд Чайна Дэйли Ньюс». Откликаясь сразу на несколько злободневных событий, английские и американские газеты, как правило, имеют несколько передовых статей. Одна передовица, озаглавленная «Несчастный и почти трагический случай», была посвящена Пейтон-Гриффину. Газета писала: «Вчера после полудня наш уважаемый коллега мистер Пейтон-Гриффин, редактор всем известной газеты «Норд Чайна Дэйли Ньюс», выходя из Шанхайского клуба, поскользнулся на ступеньках, упал и сломал себе ногу. Мы лично и весь штат нашей газеты выражаем свои искренние соболезнования потерпевшему. Мы надеемся, что мистер Пейтон-Гриффин долго в больнице не задержится и вернется к своей плодотворной журналистской деятельности. Опрос шанхайских старожилов выявил одну любопытную деталь. Со дня основания Шанхайского клуба никто ещё не ломал себе ног при входе в клуб. Все переломы ног случались при выходе из бара Шанхайского клуба». — «Я подам на этого негодяя в суд за клевету», — рычал бедный Пейтон-Гриффин. Но до суда дело не дошло. Надвигались более серьёзные события, и Шанхай был ими поглощен.